• Приглашаем посетить наш сайт
    Фонвизин (fonvizin.lit-info.ru)
  • Взгляд на мою жизнь. Часть 1. Книга 3.

    КНИГА ТРЕТИЯ

    Поэзия Державина известна мне стала еще с 1776 года. Около того времени первые произведения его вышли в свет без имени автора из типографии Академии наук под названием "Оды, сочиненные и переведенные при горе Читалагае". Это были, как я после узнал, плоды кратких досугов его в военном стану, посреди уфимских степей. Тогда он, в числе гвардейских офицеров, находился для разных поручений при Александре Ильиче Бибикове 121), предводителе войск против бунтовщика и самозванца Пугачева.

    В этой книжке помещены были несколько од разного содержания, более философических, и послание Фридриха Второго к астроному Мопертию, переведенное в прозе. Я упоминаю с такою подробностию об этой книжке потому только, что ныне она редка и немногим известна даже из литераторов. В стихах, помещенных в ней, при некоторых недостатках, уже показывались замашки или вспышки врожденного таланта и его главные свойства: благородная смелость, строгие правила и резкость В выражениях. После того в разные времена вышли также без его имени "Послание к И. И. Шувалову, по случаю возвращения его из чужих краев", писанное в Казани 122); оды "На смерть князя Мещерского"; "К соседу"; "К киргиз-кайсацкой царевне Фелице"; стансы "Успокоенное неверие", дифирамб "На выздоровление И. И.

    Шувалова" и "Гребеневский ключ", посвященный М. М. Хераскову. Все эти стихи, по моему мнению, едва ли не лучшие и совершеннейшие из поэтических произведений Державина. Они были напечатаны в "С<анкт>-Петербургском вестнике" в 1778 году и последующих 123), а потом некоторые из них перепечатаны с поправками в "Собеседнике любителей российского слова" 124). В нем участвовала сама императрица. Ее сочинения выходили под названием "Были и небылицы". Издавался же он под надзором президента обеих Академий княгини Катерины Романовны Дашковой 125). Кроме "Фелицы" долго я не знал об имени автора упомянутых стихотворений. Хотя сам писал и худо, но по какому-то чутью находил в них более силы, живописи, более, так сказать, свежести, самобытности, нежели в стихах известных мне современных наших поэтов. К удивлению должно заметить, что ни в обществах, ни даже в журналах того времени не говоре-но было ничего об этих прекрасных стихотворениях. Малое только число словесников, друзей Державина, чувствовали всю их цену. Известность его началась не прежде, как после первой оды к Фелице 126). Наконец, я узнал об имени прельстившего меня поэта; узнал и самого его, лично; но только глядывал на него издали во дворце, с чувством удовольствия и глубокого уважения.

    Вскоре потом посчастливилось мне вступить с ним и в знакомство; вот какой был к тому повод.

    Во вторую кампанию шведской войны, я ездил на границу Финляндии для свидания с старшим братом моим 127). Он служил тогда в пехотном Псковском полку премиер-майором. В продолжении дороги и на месте я вел поденную записку; описывая в ней, между прочим, красивое местоположение, употребил я обращение в стихах к Державину и назвал его единственным у нас живописцем природы. По возвращении моем знакомец мой, П. Ю. Львов 128), переписал эти стихи для себя и показал их поэту. Он захотел узнать меня, несколько раз говорил о том Львову; но я совестился представиться знаменитому певцу в лице мелкого и еще никем непризнанного стихотворца, долго не мог решиться и все откладывал. Наконец, одним утром знакомец мой прислал собственноручную к нему записку Державина. Он еще напоминал Львову о желании его сойтись со мною. Эта записка победила мою застенчивость.

    Итак, в сопровождении Львова отправился я к поэту, с которым желал и робел познакомиться.

    Мы застали хозяина и хозяйку 129) в авторском кабинете; в колпаке и в атласном голубом халате, он что-то писал на высоком налое, а она, в утреннем белом платье, сидела в креслах посреди комнаты, и парикмахер завивал ей волосы. Добросердечный вид и приветливость обоих с первых слов ободрили меня. Поговоря несколько минут о словесности, о войне и пр., я хотел, соблюдая приличие, откланяться; но они оба стали унимать меня к обеду. После кофия я опять поднялся, и еще упрошен был до чая. Таким образом, с первого посещения я просидел у них весь день, а чрез две недели уже сделался коротким знакомцем в доме. И с того времени редко проходил день, чтоб я не виделся с этой любезной и незабвенной четою.

    Державину минуло тогда пятьдесят лет 130). Он был еще действительным статским советником и кавалером ордена св. Владимира третьей степени. Года за два пред тем 131) он отрешен был от должности губернатора Тамбовской губернии, по случаю несогласия, происшедшего между им и генерал-губернатором или наместником, графом Гудовичем 132).

    Взаимные их жалобы отданы были на рассмотрение Сената. Державин был оправдан. Любопытная столица с нетерпением ожидала от премудрой Фелицы решения судьбы любимого ее поэта.

    Между тем князь Потемкин-Таврический, отправляясь в армию, приготовлялся несколько месяцев к великолепному угощению императрицы. Это было уже по взятии Очакова 133). Державину поручено было от князя заблаговременно сочинить, по сообщенной ему программе, описание праздника. Знакомство наше началось вместе с этой работою.

    Почти в моих глазах она была продолжаема и окончена. Праздник изумил всю столицу 134); описание напечатано, но не полюбилось, как слышно было, Потемкину; вероятно, за поэтическую характеристику Хозяина, довольно верную, но не у места шутливую.

    С первых дней нашего знакомства я уже пробежал толстую рукопись всех собранных его стихотворений, известных мне и неизвестных. Сверх того показаны мне и те, которые, по хлопотам службы, долгое время лежали у него неоконченными. Главнейшие из них были "Водопад", состоявший тогда в пятнадцати только строфах 135), "Видение Мурзы", ода "На коварство", "Прогулка в Сарском Селе". Последние стихи, равно как и "Видение Мурзы", дописал он уже при появлении "Московского журнала" 136); "Водопад" гораздо после, когда получено было известие о кончине князя Потемкина 137); оду же "На коварство" еще позднее 138). Немногим известно, что и "Вельможа" напечатан был в числе од, написанных при горе Читалагае, о коих я упоминал выше; но любители словесности познакомились с нею уже при втором появлении, когда поэт прибавил к этой оде несколько строф, столь Изобильных сатирическою солью и яркими картинами. Возобновление ее последовало по кончине князя Потемкина при генерал-прокуроре графе Самойлове 139). Общество Находило в ней много намеков на счет того и другого. Тогда поэт был уже сенатором 140).

    Державин при всем своем гении с великим трудом поправлял свои стихи. Он снисходительно выслушивал советы и замечания, охотно принимался за переделку стиха, но редко имел в том удачу. Везде и непрестанно внимание его обращено было к поэзии. Часто я заставал его стоявшим неподвижно против окна и устремившим глаза свои к небу.

    "Что вы думаете?" - однажды спросил я. "Любуюсь вечерними облаками", - отвечал он. И чрез некоторое время после того вышли стихи "К дому, любящему учение" (к семейству графа А. С. Строганова) 141), в которых он впервые назвал облака краезлатыми. В другой раз заметил я, что он за обедом смотрит на разварную щуку и что-то шепчет; спрашиваю тому причину. "А вот я думаю, - сказал он, - что если бы случилось мне приглашать в стихах кого-нибудь к обеду, то при исчислении блюд, какими хозяин намерен потчевать, можно бы сказать, что будет и щука с голубым пером". И мы чрез год или два услышали этот стих в его послании к князю Александру Андреевичу Безбородке 142).

    Голова его была хранилищем запаса сравнений, уподоблений, сентенций и картин для будущих его поэтических произведений. Он охотник был до чтения, но читал без разборчивости. Говорил отрывисто и некрасно. Кажется, будто заботился только о том, чтоб высказать скорее. Часто посреди гостей, особенно же у себя, задумывался и склонялся к дремоте; но я всегда подозревал, что он притворялся, чтоб не мешали ему заниматься чем-нибудь своим, важнейшим обыкновенных, пустых разговоров. Но тот же самый человек говорил долго, резко И с жаром, когда пересказывал о каком-либо споре по важному делу в Сенате, или о дворских интригах, и просиживал до полуночи за бумагой, когда писал голос, заключение или проект какого-нибудь государственного постановления. Державин как поэт и как государственная особа имел только в предмете нравственность, любовь к правде, честь и потомство.

    Со входом в дом его как будто мне открылся путь и к Парнасу.

    Дотоле быв знаком только с двумя стихотворцами: Ермилом Ивановичем Костровым 143) и Дмитрием Ивановичем Хвостовым 144), я увидел в обществе Державина вдруг несколько поэтов и прозаистов: певца Душеньки 145) Ипполита Федоровича Богдановича 146), переводчика "Телемака" и "Гумфрея Клингера" Ивана Семеновича Захарова 147), Николая Александровича 148) и Федора Петровича Львовых 149), Алексея Николаевича Оленина 150), столь известного по его изобретательному таланту в рисованье и сведущему в художествах и древности. О первом не стану повторять того, что уже помещено было Карамзиным по пересказам моим в биографии Богдановича, напечатанной в "Вестнике Европы" 151); прибавлю только, что я познакомился с ним в то время, когда он уже мало занимался литературою, но сделался невольным данником большого света. По славе "Душеньки" многие, хотя и не читали этой поэмы, хотели, чтоб автор ее дремал за их поздними ужинами. Всегда в французском кафтане, кошелек на спине и тафтяная шляпка (клак) под мышкою, всегда по вечерам в концерте или на бале в знатном доме, Богданович, если не играл в вист, то везде слова два о дневных новостях, или о дворе, или заграничных происшествиях, но никогда с жаром, никогда с большим участием. Он не любил не только докучать, даже и напоминать о стихах своих; но в тайне сердца всегда чувствовал свою цену и был довольно щекотлив к малейшим замечаниям на счет произведений пера его. Впрочем, чужд злоязычия, строгий блюститель нравственных правил и законов общества, скромный и вежливый в обращении, он всеми благоразумными и добрыми людьми был любим и уважаем.

    Чрез Державина же я сошелся и с Денисом Ивановичем Фон-Визиным. По возвращении из белорусского своего поместья он просил Гаврила Романовича познакомить его со мною. Назначен был день нашего свидания. В шесть часов пополудни приехал Фон-Визин. Увидя его в первый раз, я вздрогнул и почувствовал всю бедность и тщету человеческую. Он вступил в кабинет Державина, поддерживаемый двумя молодыми офицерами из Шкловского кадетского корпуса, приехавшими с ним из Белоруссии. Уже он не мог владеть одною рукою, равно и одна нога одеревенела. Обе поражены были параличом. Говорил с крайним усилием и каждое слово произносил голосом охриплым и диким; но большие глаза его быстро сверкали. Первый брошенный на меня взгляд привел меня в смятение. Разговор не замешкался. Он приступил ко мне с вопросами о своих сочинениях: знаю ли я "Недоросля", читал ли "Послание к Шумилову", "Лису-кознодейку", перевод его "Похвального слова Марку Аврелию"? и так далее; как я нахожу их? Казалось, что он такими вопросами хотел с первого раза выведать свойства ума моего и характера. Наконец, спросил меня и о чужом сочинении: что я думаю об "Душеньке"? "Она из лучших произведений нашей поэзии", - отвечал я.

    Он подал знак одному из своих вожатых, и тот прочитал комедию одним духом. В продолжение чтения автор глазами, киваньем головы, движением здоровой руки подкреплял силу тех выражений, которые самому ему нравились. Игривость ума не оставляла его и при болезненном состоянии тела. Несмотря на трудность рассказа, он заставлял нас не однажды смеяться. По словам его, во всем уезде, пока он жил в деревне, удалось ему найти одного только литератора, городского почтмейстера. Он выдавал себя за жаркого почитателя Ломоносова. "Которую же из од его, - спросил Фон-Визин, - признаете вы лучшею?" - "Ни одной не случилось читать", -ответствовал ему почтмейстер. "Зато, - продолжал Фон-Визин, - доехав до Москвы, я уже не знал, куда мне деваться от молодых стихотворцев. От утра до вечера они вокруг меня роились. Однажды докладывают мне: "Приехал сочинитель". -"Принять его", - сказал я, и чрез минуту входит автор с пуком бумаг. После первых приветствий и оговорок он просит меня выслушать трагедию его в новом вкусе. Нечего делать; прошу его садиться и читать. Он предваряет меня, что развязка драмы его будет совсем необыкновенная: у всех трагедии оканчиваются добровольным или насильственным убийством, а его героиня или главное лицо - умрет естественною смертью. И в самом деле, - заключает Фон-Визин, - героиня его от акта до акта чахла, чахла и наконец издохла".

    Мы расстались с ним в одиннадцать часов вечера, а наутро он уже был в гробе! 153)

    Между известными того времени поэтами, посещавшими Державина, к удивлению моему, ни однажды не сходился я с Княжниным и Петровым.

    Первого, по крайней мере, видал я в театре, а последнего никогда не знал; хотя и живал с ним в одном городе. Оды его и тогда были при дворе и у многих словесников в большом уважении; но публика знала его едва ли не понаслышке, а Державин и приверженные к нему поэты, хотя и не отказывали Петрову в лирическом таланте, но всегда останавливались более на жесткости стихов его, чем на изобилии в идеях, на возвышенности чувств и силе ума его. Что же касается до меня, я желал бы большего благозвучия стихам его, но всегда почитал в нем одного из первоклассных и ученейших наших поэтов. По моему мнению, лучшие из его произведений две оды: одна на сожжение турецкого флота при Чесме, другая к графу Г. Г. Орлову, начинающаяся стихом:

    "Защитник строгого Зинонова закона..."

    и элегия, или песнь, на кончину князя Потемкина. Он истощил в ней все красоты поэзии и ораторского искусства. Менее всего он успел в сатирическом и шутливом роде. В нежном писал он мало, но с чувством. В пример тому можно привести на память стихи его на рождение дочери. Они оканчиваются следующим обращением к его супруге:

    О ангел! страж семьи! ты вечно для меня

    Одна в подсолнечной красавица, Прелеста,

    Мать истинная чад,

    Живой источник мне отрад,

    Всегда любовница, всегда моя невеста.

    Какое глубокомыслие, какая нежность, истина и простота в последнем стихе!

    Н. А. и Ф. П. Львовы, А. Н. Оленин и П. Л. Вельяминов 154) составляли почти ежедневное общество Державина. Здесь же познакомился я с Васильем Васильевичем Капнистом 155). Он по нескольку месяцев проживал в Петербурге, приезжав из Малороссии, его отчизны, и веселым Остроумием, вопреки меланхолическому тону стихов своих, оживлял нашу беседу.

    Но я еще более находил удовольствие быть одному с хозяином и хозяйкою. Катерина Яковлевна, первая супруга Державина, дочь кормилицы императора Павла и португальца Бастидона, камердинера Петра Третьего, с пригожеством лица соединяла образованный ум и прекрасные качества души, так сказать, любивой и возвышенной. Она пленялась всем изящным и не могла скрывать отвращения своего от всего низкого. Каждое движение души обнаруживалось на миловидном лице ее. По горячей любви своей к супругу, она с живейшим участием принимала к сердцу все, что ни относилось до его благосостояния.

    Авторская слава его, успехи, неудовольствия по службе были будто ее собственные. Однажды она провела со мною около часа один на один.

    Кто же поверит мне, что я во все это время только что слушал, и о чем же? Она рассказывала мне о разных неудовольствиях, претерпенных мужем ее в бытность его губернатором в Тамбовской губернии; говоря же о том, не однажды отирала слезы на глазах своих.

    Воспитание ее было самое обыкновенное, какое получали тогда в приватных учебных заведениях; но она по выходе в замужество пристрастилась к лучшим сочинениям французской словесности. В обществе друзей своего супруга она приобрела верный вкус и здравое суждение о красотах и недостатках сочинения. От них же, а более от Н. А. Львова и А. Н. Оленина получила основательные сведения в музыке и архитектуре.

    В пример, доброго ее сердца расскажу еще один случай. Жена, муж и я сидели в его кабинете; они между собою говорили о домашних делах, о старине, дошли, наконец, до Казани, отчизны поэта. Катерина Яковлевна вспомнила покойную свекровь свою, начала хвалить ее добрые качества, ее к ним горячность; наконец, стала тужить, для чего они откладывали свидание с нею, когда она в последнем письме своем так убедительно просила их приехать навсегда с нею проститься. Поэт вздохнул и сказал жене: "Я все откладывал в ожидании места (губернаторского), думал, что, уже получа его, испросить отпуск, и съездить в Казань". При этом слове оба стали обвинять себя в честолюбии, хвалить покойницу, и оба заплакали. Я с умилением смотрел на эту добросердечную чету. Молодая супруга, пятидесятилетний супруг оплакивают - одна свекровь, другой мать свою - и чрез несколько лет по ее смерти! 156)

    Державин любил вспоминать свою молодость. Вот что я от него самого слышал. Отец его - помещик Уфимской провинции, составлявшей тогда часть Казанской губернии. Сам же он, обучаясь в Казанской гимназии, обратил на себя внимание директора ее Михаила Ивановича Веревкина 157) успехами в рисовании и черчении планов, особенно же, работы его, портретом императрицы Елисаветы, снятым простым пером с гравированного эстампа. Портрет представлен был главному куратору Московского университета Ивану Ивановичу Шувалову. Державин взят был в Петербург вместе с другими отличными учениками и записан по именному указу гвардий в Преображенский полк рядовым солдатом. Отец его, хотя был не из бедных дворян, но, по тогдашнему обыкновению, при отпуске сына не слишком наделил его деньгами, почему он и принужден был пойти на хлебы к семейному солдату: это значило иметь с хозяином общий обед и ужин за условленную цену и жить с ним в одной светлице, разделенной перегородкою. Человек умный и добрый всегда поладит с выпавшим жребием на его долю: солдатские жены, видя его часто с пером или за книгою, возымели к нему особенное уважение и стали поручать ему писать грамотки к отсутствующим родным своим.

    Он служил им несколько месяцев бескорыстно пером своим; но потом сделал им предложение, чтоб они, за его им услуги, уговорили мужей своих отправлять в очередь его ротную службу; стоять за него на ротном дворе в карауле, ходить за провиантом, разгребать снег около съезжей или усыпать песком учебную площадку. И жены и мужья на то согласились.

    совершения отважного дела: получить верховную власть или погибнуть 158).

    В то же время начал он и стихотворствовать. Кто бы мог ожидать, какой был первый опыт творца "Водопада"? Переложение в стихи, или, лучше сказать, на рифмы площадных прибасок на счет каждого гвардейского полка! Потом обратился он уже к высшему рифмованию и переложил в стихи несколько начальных страниц "Телемака" с русского перевода; когда же узнал правила поэзии, принял в образец Ломоносова. Между тем читал в оригинале Геллерта и Гагедорна. Кроме немецкого, он не знал других иностранных языков. Древние классические поэты, италиянская и французская словесность известны ему стали в последующие годы по одним только немецким и русским переводам.

    В продолжение унтер-офицерской службы его случилось ему быть в Москве; тогда Сумароков, еще в полном блеске славы своей, рассорился с содержателем вольного театра и главною московскою актрисою. Он жаловался на них начальствующему в столице, фельдмаршалу графу Петру Семеновичу Салтыкову 159). Не получа же от него удовлетворения, принес жалобу на самого его императрице. Екатерина благоволила удостоить его ответом, но в рескрипте своем дала ему почувствовать, что для нее приятнее "видеть изображение страстей в драмах его, нежели читать в письмах" (VII). С этого рескрипта пошли по рукам списки, все толковали его не в пользу Сумарокова. Раздраженный поэт излил горесть и желчь свою в элегии (VIII), в которой особенно замечателен был следующий стих:

    Екатерину зрю, проснись Елисавета!

    Элегия была тогда же напечатана, несмотря на этот стих и многие колкие намеки на счет фельдмаршала. Вместе с нею выпустил он еще эпиграмму (IX) на московских вестовщиков:

    На место соловьев кукушки здесь кукуют

    И гневом милости Дианины толкуют.

    Державин, поэт еще неизвестный, вступясь за москвичей, сделал на эту эпиграмму пародию и распустил ее по городу 160). Он выставил под ней только начальные буквы имени своего и прозванья. Сумароков хлопочет, как бы по них добраться до сочинителя. Указывают ему на одного секретаря рифмотворца; он скачет к неповинному незнакомцу и приводит его в трепет своим негодованием.

    В скором времени после того смелый Державин успел познакомиться с Сумароковым; однажды у него обедал и мысленно утешался тем, что хозяин ниже подозревал, что против него сидит и пирует тот самый, который столько раздражил желчь его.

    В дополнение характеристики достойно уважаемого нами поэта сообщу еще одну быль, рассказанную мне Елизаветой Васильевной Херасковой 161), супругою творца "Россияды", ныне столь нагло уничижаемого по слухам и эгоизму молодым поколением.

    об одах, вышедших на случай прибытия императрицы. Началась всем им оценка, большею частию не в пользу лириков, и всех более критикована была ода какого-то Державина. Это были точные слова критика. Хозяйка толкает Елагина в ногу; он не догадывается и продолжает говорить об оде. Державин, бывший тогда уже гвардии офицером 163), молчит на конце стола и весь рдеет. Обед окончился. Елагин смутился, узнав свою неосторожность. Хозяева ищут Державина, но уже простыл и след его.

    Проходит день, два, три. Державин против обыкновения своего не показывается Херасковым. Между тем как они тужат и собираются навестить оскорбленного поэта, Державин с бодрым и веселым видом входит в гостиную; обрадованные хозяева удвоили к нему ласку свою и спрашивают его, отчего так долго с ним не видались? "Два дня сидел дома с закрытыми ставнями, - (отвечает он, - все горевал об моей оде; в первую ночь даже не смыкал глаз моих, а сегодня решился ехать к Елагину, заявить себя сочинителем осмеянной оды и показать ему, что и дурной лирик может быть человеком порядочным, и заслужить его внимание; так и сделал. Елагин был растроган, осыпал меня ласками, упросил остаться обедать, и я прямо оттуда к вам".

    Заключу, наконец, двумя чертами его простодушия, которое и посреди соблазнов, окружавших вельмож, никогда и ничем не было в нем заглушаемо.

    Державин уже был статс-секретарем. Однажды входят в кабинет его с докладом, что какой-то живописец, из русских, просит позволения войти к нему. Державин, приняв его за челобитчика, приказывает тотчас впустить его. Входит румяный и слегка подгулявший живописец, начинает высокопарною речью извинять свою дерзость, происходящую, по словам его, "единственно от непреодолимого желания насладиться лицезрением великого мужа, знаменитого стихотворца" и пр. Потом бросается целовать его руки. Державин хотел отплатить ему поцелуем в щеку. Живописец повис к нему на шею и насилу выпустил его из своих объятий. Наконец, он вышел из кабинета, утирая слезы восторга, поднимая руки к небу и осыпая хозяина хвалами. Я приметил, что это явление не неприятно было для простодушного поэта. Чрез два или три дня живописец опять приходит, и возобновляется прежняя сцена; хозяин с тем же покорством выносит докуки гостя, который стал еще смелее.

    Чрез день то же. Хозяин уже с печальным лицом просит у приятелей совета, как бы ему освободиться от возливого своего поклонника?

    В другой раз, около того же времени, я иду с ним по Невской набережной. "Чей это великолепный дом?" - спрашивает меня, проходя мимо дома принцессы Барятинской-Гольстейн-Бек 164). Я сказываю. "Да она в Италии; кто же теперь занимает его?" - "Иван Петрович Осокин". - "Осокин! - подхватил он. - Зайдем, зайдем к нему!.." и с этим словом, не ожидая моего согласия, поворотил на двор и уже всходит на лестницу. Мне легко было за ним следовать потому, что я давно был знаком с Осокиным. Хозяин изумился, оторопел, увидя у себя нового вельможу, с которым уже несколько лет нигде не встречался. Державин бросается целовать его, напоминает ему об их молодости, об старинном знакомстве. Хозяин же с почтительным молчанием или с короткими ответами кланяется и подносит нам кубки шампанского. Чрез полчаса мы с ним расстались, и вот развязка внезапного нашего посещения.

    Отец Осокина, из купеческого сословия, имел суконную фабрику в Казани; сын его по каким-то домашним делам проживал в Петербурге; по склонности своей к чтению книг на русском языке он познакомился с именитыми того времени словесниками: с пиитом и филологом Тредьяковским, с Кириаком Кондратовичем и их учениками. Он заводил для них пирушки, приглашая всякий раз и земляка своего Державина, который тогда был гвардии капралом. Кондратович привозил иногда и дочь свою. Она восхищала хозяина и гостей игрою на гуслях и была душою беседы. Молодой Осокин (Иван Петрович) и сам стихотворствовал.

    Я читал его пастушескую песню, отысканную добрым Державиным в своих бумагах.

    Поэт, на обратном пути рассказывая мне об этом старинном своем знакомстве, не позабыл прибавить, что Осокин тогда помогал ему в нуждах и нередко ссужал его деньгами. Почитатели Державина! Я не в силах был говорить вам об его гении, по крайней мере, в двух или трех чертах показал его сердце.

    царевне Фелице. Но свидание наше было кратковременное; чрез три недели он отправился на житье в Москву, с намерением выступить опять на литературное поприще изданием журнала; уступя его желанию, я вверил ему рукописное собрание всех моих безделок, еще не напечатанных, для подкрепления на первый случай журнального его запаса.

    С началом 791 года появился журнал Карамзина под именем "Московского" и обратил на себя внимание первостепенных наших авторов 165). Все отдали справедливость новому, легкому, приятному и живописному слогу "Писем русского путешественника", "Натальи, боярской дочери" и других небольших повестей. Этот журнал, сверх многих собственных сочинений издателя, помещал стихотворения Хераскова, Державина, Нелединского-Мелецкого 166), Николева 167), Федора Львова и других молодых стихотворцев. В первых трех частях его напечатаны были и мои стихотворения, выбранные издателем без моего назначения, а по собственному его произволу, из взятого им моего бумажника. Все они были едва ли не ниже посредственных; но с четвертой части начался уже новый период в моей поэзии: песня моя "Голубок" 168) и сказка "Модная жена" 169) приобрели мне некоторую известность в обеих столицах. Любители музыки сделали на песню мою несколько голосов. Она полюбилась прекрасному полу, а сказка поэтам и молодежи. С той поры и в обществе Державина уже я перестал быть авскультантом и вступил, так сказать, в собратство с его членами; но ничье одобрение столько не льстило моему самолюбию, как один приветливый взгляд Карамзина или Козлятева.

    В то же время я начал изучать басенников и выдал, подражая более Лафонтену и Флориану, несколько басен. Мне посчастливилось также и этими опытами угодить обществу и многим из литераторов.

    Семьсот девяносто четвертый год был моим лучшим пиитическим годом. Я провел его посреди моего семейства, в приволжском городке Сызране или в странствовании по Низовому краю. Здоров, независим, обеспечен во всех моих неприхотливых нуждах, я не скучал отсутствием шумных забав и докучливых, холодных посещений. Для меня достаточно было одной моей семьи и двоюродного моего брата Платона Петровича Бекетова 170): с ним Я Вместе учился в Казани и Симбирске; вместе служил в гвардии и, к счастию моему, вместе доживаю теперь и старость.

    Сызран выстроен был худо, но красив по своему местоположению. Он лежит при заливе Волги и разделяется рекою Крымзою, которая в первых днях мая бывает в большом разливе. Каждое воскресенье, в хорошую погоду, видел я ее из моих окон покрытою лодками: зажиточные купцы с семейством и друзьями катались в них взад и вперед под веселым напевом бурлацких песен. На дочерях и женах веяли белые кисейные фаты или покрывала, сверкал жемчуг, сияли золотые повязки, кокошники и парчовые телогреи. Прогулка их оканчивалась иногда заливом Волги. Там они, бывало, тянут тоню, и сами себе готовят на мураве уху из живой рыбы.

    туда и сюда, без всякой цели; но везде наслаждался живописными видами, голубым небом, кротким сиянием солнца, внешним и внутренним спокойствием. Везде давал волю моим мечтам, начиная мою прогулку всегда с готовою в голове работою. Потом спускался на Воложку или к заливу Волги. Там выбирал из любого садка лучших стерлядей и привозил их в ведре к семейному обеду. Потом клал на бумагу стихи, придуманные в моей прогулке. Если сам бывал ими доволен, то читывал их сестрам моим, Платону Петровичу Бекетову или Игнатию Ивановичу Соловцову, которые гащивали у нас попеременно.

    Наступает новое удовольствие: переписывать стихи мои набело для отсылки к Карамзину. С каким нетерпением ожидал от него отзыва! С какою радостию получал его! С каким удовольствием видел стихи мои уже в печати! Каждое письмо моего доброго друга было поощрением для дальнейших стихотворных занятий. Здесь-то, в роскошную пору весны, в тонком сумраке тихого вечера мелькнули предо мной безмолвные призраки Ермака и двух шаманов 171).

    В продолжение того же года я отлучался в Царицын для свидания в последний раз с родным моим дядею Никитой Афанасьевичем Бекетовым 172).

    Он жил в селе своем Отраде 173), в тридцати верстах от города, а в пятнадцати от Сарепты, известного поселения евангелического братства. Всю дорогу совершил я по величавой Волге. Не могу и теперь вспомнить без удовольствия тех дней, которые провел я в плывучем доме, особенно же каждого утра! Время было прекрасное: начало лета.

    В каюте моей помещались только столик, один стул, кровать, а над нею Полка с моими книгами. По восходе солнца выходил я из тесной моей спальной на палубу с Ариостом в руках (с французским переводом "Неистового Роланда"): за мною выносили стул, столик и ставили на нем серебряный прибор для кофия. Я сам варил его. Судно наше тянулось плавно или неслось быстро на парусах, в полной безопасности от мелей и бури. Между тем, на обоих берегах непрестанно переменялись для глаз моих предметы; с каждою минутою новые сцены: то мелькали мимо нас города, то приосеняли навислые горы, инде дремучий лес или миловидные кустарники, здесь татарская мечеть, там церковь или кирка среди больших селений. С наступлением вечера я спускался в каюту и ожидал вдохновения музы. В этом-то уголке написаны ода "К Волге" 174) и сказка "Искатели фортуны" 175).

    частию из Германии. Они простираются на расстоянии трехсот верст от Саратова до Камышина. Чем ближе к Астрахани, тем чаще встречаются кочевья калмыков. Дорога местами лежит на несколько верст подле самой Волги, так что колеса почти захватывают воду, потом взбираешься на крутой берег. Красного леса там нет: изредка мелкий или кустарники; зато поля усеяны тюльпанами.

    Иногда думаешь быть вне России, ибо видишь других людей, другие обычаи, даже других животных. Часто я внезапно бывал поражен протяжным и продолжительным скрипом татарских арб или тележек на двух немазанных колесах; на них отправляется виноград в Москву и другие губернии. Порою встречался мне вооруженный калмык, скачущий во всю прыть на борзом коне, держа на руке сокола или ястреба. Там, в туманный вечер, в виде зыблющихся холмов, покоился на траве табун верблюдов; за ним открывался ряд кибиток, при коих против пылающего хвороста резвились нагие калмычата.

    Город Астрахань представляет также картину, достойную любопытства. Можно прожить в нем недели две нескучно. С противоположного берега он виден в значительном протяжении на высоких холмах, как бы увенчанных садами виноградными. Доехав до Волги, находишь лагерь кибиток и около их калмыков и прибывших по торговым делам бухарцев и хивинцев. Все они по привычке живут вне города. Промышленные татары тотчас предлагают свои лодки для переправы чрез Волгу в город. Входишь в них вместе с калмыком, армянином, индийцем и оглушаешься шумным говором на разных незнаемых языках. Каждый попутчик имеет особый облик, отличную одежду. В одном городе видишь разные обычаи, гостиные дворы трех народов, свободное отправление службы трех вероисповеданий: христианского, магометанского и идолопоклоннического. Монах сталкивается с факиром; лама приятельски разговаривает с муллою, лютеранин с католиком.

    Поэту небесполезно путешествовать - одна неделя в пути может обогатить его запасом идей и картин по крайней мере на полгода.

    Всегда под открытым небом, свидетель великолепного восхождения солнца, вечерних сцен, озлащаемых последними его лучами, безмолвной величественной ночи, усеянной звездами, или освещаемой полною и кроткою луною, он вдыхает в себя большее благоговение к Непостижимому. Будучи одинок, никем не развлечен, наблюдатель и нравственного и физического мира, он входит сам в себя, с большею живостию принимает всякое впечатление и. запасается, не думая о том, материалами для будущих, как и прежде сказал, своих произведений.

    Всякий раз, когда я ни бывал в дороге, в весеннюю или летнюю пору, прихаживало мне на мысль, что я родился живописцем, а не поэтом, - по крайней мере, поэтом в живописи: каждое замечательное местоположение, все живописные сцены утра, вечера или ночи заставляли меня вздохнуть, для чего я не живописец и не могу тотчас остановиться и перенести все виденное на холст или бумагу.

    Никогда не забуду меланхолического, но как-то приятного впечатления, испытанного мною однажды в положении путника. С наступлением вечера въезжаю я в околицу большого селения и нагоняю толпу поселян обоего пола, возвращающихся с полевой работы. Чрез всю деревню я велел ехать шагом, чтоб не разлучиться мне с ними. Долго следовали они за мною и оглушали меня своими песнями, потом рассыпались в разные стороны; между тем я продолжаю путь мой, и веселые песни еще отзываются в ушах моих. Достигаю до конца селения и вижу поселянина в глубокой старости, сидящего на завалинке последней хижины и держащего на коленях своих младенца. Вероятно, это был внук его. Старик глядел спокойно, последние лучи солнца падали на обнаженное темя его.

    Путешествие, младенец в противоположности с старцем, поющая молодость, закат солнца - все это представило мне яркую картину жизни во всех возрастах и конец ее.

    Я не однажды рассказывал об этой сцене знакомым мне рисовальщикам и живописцам: мне хотелось возбудить в них желание составить из моего описания иносказательную картину, но рассказ мой не подействовал на их сердце.

    177), "Ермак" 178), из сказок - "Воздушные башни" 179), "Причудница" 180) и "Послание к Державину" 181), по случаю кончины незабвенной его супруги, оставившей преждевременно мир наш в апреле того же года 182).

    "Глас патриота" был данью обрадованного сердца по слуху о покорении Варшавы. Я сочинил эти стихи пред отъездом моим в Астрахань, но еще на дороге узнал, к моей досаде, о несправедливости слуха. Однако по привычке моей сообщать всякое мое произведение Карамзину и Державину, отправил я уже из Астрахани к последнему и "Глас патриота" вместе с "Посланием", о котором сказано выше. Они доходят до него в то самое время, когда получено известие о разбитии польских войск и взятии в полон самого их предводителя. Державин тотчас, переменя в стихах моих имена Варшавы, Собиески на прозвище Костюшки, показывает мои стихи светлейшему князю Зубову 183), а он представляет их императрице, которая усомнилась, чтобы слух о таком важном событии мог в одно время дойти до двора и Низового нашего края. Тогда Державин принужден был признаться в сделанной им перемене, причем показал И самое мое письмо. Императрица приказала напечатать мои стихи на счет своего кабинета.

    На возвратном пути моем в Петербург узнал я в Москве от Карамзина о прекращении "Московского журнала" 184). Издатель его занялся печатанием "Писем русского путешественника" и собранием всех повестей, сказок и мелких сочинений в стихах и прозе под заглавием "Мои безделки" 185).

    Последуя примеру его, выдал и я в 795 году в первый раз собрание моих стихотворений под именем "И мои безделки" 186). Это издание достопамятно для меня тем, что приобрело мне лестное знакомство с почтенным обер-камергером Иваном Ивановичем Шуваловым. Меценат Ломоносова еще обращал приветливый взгляд и к позднейшему поколению наших поэтов.

    С пресечением "Московского журнала" охолодело во мне соревнование. С того времени до издания Карамзиным "Вестника Европы" 187) я не написал ничего, чем бы сам был доволен, не исключая и "Освобожденной Москвы" 188), хотя некоторые и ставили эту поэмку на счету лучших моих стихотворений. Она давно бродила у меня в голове, но я откладывал приняться за нее до приезда моего в Сызран, в надежде насладиться там опять пиитическою жизнию. Судьба расположила иначе: пожар истребил город 189), остались только следы нашего дома. Отец мой принужден был съехать на житье в свою деревню, в двадцати пяти верстах от города, и там-то написаны были "Освобожденная Москва" и "Послание к Карамзину":

    - написаны в ветхом и тесном доме, в продолжение жестокой болезни сестры моей. Пронзительный вопль ее почти каждый день, раздирая мое сердце, заставлял бросать перо и бежать из дома.

    После того в четыре года вышли от меня только подражание Посланию Попа к доктору Арбутноту 190) и посредственные стихи на случай освобождения от податей потомства Ломоносова 191). Во все это время, находясь в гражданской службе, я уже не имел досуга предаваться поэзии. Притом же и сам хотел на время забыть ее, чтобы сноснее для меня был запутанный, варварский слог наших толстых экстрактов и апелляционных челобитен.

    Наконец, получа отставку, я переселился в Москву, купил у профессора Лангера за пять тысяч восемьсот рублей деревянный домик с маленьким садом, близ Красных ворот, в приходе Харитония в Огородниках, переделал его снаружи и внутри, сколько можно было получше, украсил небольшим числом эстампов, достаточною для меня библиотекою и возобновил авторскую жизнь, уже не в городке, а в роскошной столице, имея только три тысячи рублей постоянного, годового дохода.

    С весны до глубокой осени, в хорошую погоду каждое утро и каждый вечер обхаживал я мой садик, занимаясь его отделкою или поправкою, иногда же чтением под густою тенью двух старых лип, прозванных Филемоном и Бавкидою 192). Между тем посвящал часа по два моему кабинету, езжал на дрожках за город любоваться живописными окрестностями или хаживал по разным частям города.

    Кроме их я также с удовольствием проводил вечера у Настасьи Ивановны Плещеевой 192). В ее-то сельском уединении развивались авторские способности юного Карамзина. Она питала к нему чувства нежнейшей матери. Нередко посещал я и почтенного моего земляка Ивана Петровича Тургенева, тогдашнего директора Московского университета, равно и патриарха современных поэтов, Михаила Матвеевича Хераскова.

    Может быть, немногим известно, что первые дни жизни его ознаменованы таким случаем, который мог бы иметь важные для него последствия: на третьем году от рождения он был украден из отцовского дома. Это случилось в деревне, в отсутствие родителей.

    Оплошная нянька взволновала весь дом. Пошли расспросы и пересказы; узнают о проходивших чрез деревню цыганах; нагоняют их на большой дороге и вырывают младенца из рук воровки. Я пишу слышанное от самого поэта. Часом после, и творец "Россияды" вместо вершин Парнаса прожил и умер бы безвестным в цыганском таборе, посреди нищеты и разврата.

    По кончине Сумарокова Херасков считался у нас первым поэтом; но впоследствии времени Державин сильным и оригинальным стихотворством своим взял над ним преимущество, хотя и уступал ему во вкусе, разнообразии, правильности и чистоте языка. Херасков, несмотря на соперничество, сохранял с ним постоянную связь и пользовался уважением публики до конца Своей жизни. Молодые поэты вменяли себе в обязанность стараться получить доступ к нему и заслужить его внимание. Около того времени он выдал еще две небольшие поэмы: "Пилигримы" 194), и "Царь, или Спасенный Новгород" 195). За год же до кончины своей заключил литературное свое поприще сказкою, или повестью "Бахариана" 196), писанною белыми стихами. Он и в самую глубокую старость, едва ли не восьмидесяти лет 197), всякое утро посвящал музам, в остальные же часы, кроме вечеров, любил читать, по большей части на французском языке. Я заставал его почти всегда за книгою. Однажды нашел его читающим лагарпов "Лицей, или Курс литературы". Первые слова его были ко мне: "Не так бы я писал мои трагедии, если бы сорокью годами прежде прочитал эту книгу". Надобно было видеть разрушение во всех чертах лица и во всем составе, слышать дрожащий голос его, чтобы понять, как в эту минуту он меня тронул!

    талантом своим в поэзии. Она в молодости своей много писала стихов, из коих мне известна одна только поэмка, под заглавием "Потоп", напечатанная в семидесятых годах в "Вечерах", петербургском журнале 198). Тогда требовали более плавности, чистоты в языке, нежели силы в мыслях и выражении. По справедливости можно назвать ее во всех отношениях достойною подругою поэта. Она облегчала его во всех заботах по хозяйству, была лучшим его советником по кабинетским занятиям и душою вечерних бесед в кругу их друзей и знакомцев.

    По кончине супруга она, не мешкав, написала духовную, избрав Якова Ивановича Булгакова 199), князя Николая Никитича Трубецкого 200) и меня в свои душеприказчики. Вскоре потом впала в продолжительную болезнь и скончалась. Я с умилением бывал свидетелем ее покорности и равнодушия, с каким она готовилась расстаться с миром. Подкреплю сказанное мною примером. Во время ее болезни хаживал к ней молодой человек, сын ее знакомца. Часто случалось им провожать вдвоем целые вечера. Чем же они занимались? Задавали друг другу рифмы (bouts-rimes). Он показывал мне однажды четверостишие, сочиненное больною на смертном одре, на заданные от него рифмы. Содержание стихов было размышление о жизни. Она уподобляла свою одной из заданных ей рифм, - догорающей свечке.

    Одиночество мое оживлялось довольно часто беседою и молодых писателей: Василья Львовича Пушкина 201), Владимира Васильевича Измайлова 202) и Василья Андреевича Жуковского 203). Признательность моя наименовала только тех, которых постоянная приязнь ко мне и поныне услаждает мои воспоминания.

    Кажется, будто мне суждено было тогда воспламеняться поэзией, когда Карамзин издавал журналы. С появлением "Вестника Европы" в 1802 году 204), я обратился опять к музам, но развлеченный невольно городской жизнию, хотя и не был раболепным данником света, ослабевая при том в здоровье, я уже начал терять живость воображения и занимался более подражанием иноземным басенникам.

    Вскоре за тем я занемог продолжительною и важною болезнью. Несколько недель был в совершенном расслаблении. Тянув томную жизнь со дня на день, считая каждый последним, я имел одну только отраду сидеть С утра до вечера в беседке моего садика и читать новости французской литературы. Такое занятие было для меня полезнее моих знакомцев: углубясь в чтение, я забывал Тогда хотя на краткое время об моем положении, а их печальный и сомнительный вид напоминал об нем при самом входе, притом же мне тяжело было говорить с ними: от пяти слов занималось дыхание.

    сердцем благодарил его за каждый день, в который оно допустило меня посреди цветов и зелени еще насладиться сиянием солнца и чистою лазурью неба.

    В продолжение осени я начал оправляться и в этом состоянии написал басни "Петух, кот и мышонок" 205), "Царь и два пастуха" 206), "Летучие рыбы" 207), "Воспитание льва" 208), "Каретные лошади" 209). Помнится мне, в то же время вышла от меня стихотворная безделка под заглавием "Путешествие N. N. в Париж и Лондон, писанное за три дня до путешествия". Эти стихи разделены были на три части, каждая в листочек, и напечатаны, с согласия путешественника, только для круга коротких наших знакомцев 210).

    С наступившим 1803 годом Карамзин перестал издавать "Вестник Европы", быв побужден к тому новою обязанностию историографа. С удовольствием вспоминаю, что некоторым образом и я имел влияние на его историю, на его собственную и отечественную славу. Он уже давно занимался прохождением всемирной истории средних времен, с прилежанием читал всех классических авторов, древних и новых; наконец, прилепился к отечественным летописям, в то же время приступил и к легким опытам в историческом роде. Таковыми назову: "О московском мятеже за Морозова в царствование Алексея Михайловича" 211), "Путешествие к Троице" 212), "О бывшей Тайной канцелярии" 213) и пр. Между тем он часто говаривал мне, что ему хотелось бы писать отечественную историю, но в положении частного человека не смеет о том и думать: пришлось бы отстать от журнала, составляющего, значительную часть годового его дохода. Я советовал ему просить звания историографа; он считал это невозможным, говоря, что по обычаю моему все вижу в розовом цвете. В продолжение времени несколько раз возобновлялась речь о том же, и я все говорил ему одно И то же: проситься в историографы. Наконец он уступил моим советам, избрав ходатаем своим Михаила Никитича Муравьева 214), бывшего тогда статс-секретарем и попечителем Московского университета. Доклад не замешкался, и в конце того же года последовал высочайший указ о наименовании Карамзина историографом. Вслед за тем из отставных поручиков он пожалован в чин надворного советника, и назначено ему по две тысячи рублей ежегодного пансиона.

    Журнал его "Вестник Европы" по всей справедливости может назваться лучшим нашим журналом. Он удовлетворяет читателям обоих полов, молодым и престарелым, степенным и веселым. Строгий вкус присутствовал при выборе почти каждой статьи его. "Марфа-посадница", историческая повесть, помещенная во втором годе журнала 215), превзошла все произведения издателя. В ней открылся талант его уже в полном блеске и зрелости. Прибавим к тому, что Карамзин начал писать эту повесть во время жестокой болезни своей супруги 216), посреди забот и душевных страданий, а дописал в первых месяцах ее кончины. Не доказывает ли это всю силу таланта и ума его?

    Никто из журналистов наших, старых и современных, не был богатее и разнообразнее Карамзина в собственных сочинениях. Мы видели в нем и политика, и патриота, и критика, и моралиста. Он имел неоспоримо большое влияние на успехи нашей словесности. В "Письмах русского путешественника" он познакомил наше юношество с немецкою литературою, приохотил его к сочинениям новейших германских писателей и направил к прилежному изучению немецкого языка, который пришел было у нас в совершенное пренебрежение. Он показал нам образец и в ученых разборах сочинений. До его критического рассмотрения поэмы "Душенька" 217) не было у нас ничего порядочного в этом роде.

    разбор его поэмы, - разумеется, выставить ее лучшую сторону. И что же? Избранные им сочинители неоднократно сбирались в доме Новикова. Писали, чертили, переправляли и, наконец, при всем своем усердии сознались в своем бессилии и предоставили этот труд совершить немцу, директору Казанской гимназии. Юлий Иванович фон Каниц, не имевший с ними никакого сношения, самопроизвольно сочинил на немецком языке этот разбор и поместил его в "Рижском журнале".

    Тогда тотчас поспел перевод и напечатан в "Санкт-Петербургском вестнике", которого издателем был г. Брайко, чиновник Иностранной коллегии. Это я слышал от самого члена общества Ивана Петровича Тургенева.

    Историю нашей словесности можно разделить на два периода. Первый, по моему мнению, продолжается до последнего десятилетия царствования Екатерины Второй. В начале его три словесника покушались приближить (а не приблизить) книжный язык к употребляемому в обществах. Князь Кантемир 219) начал, и с довольным успехом; Тредьяковский хотел перещеголять его, и за недостатком разборчивости составил такой слог, которым смешил даже и современников.

    Потом Ломоносов, одаренный превосходным гением, очистил книжный язык от многих слов, обветшалых и неприятных для слуха, подчинил его законам исправленной им грамматики, предложил в риторике своей правила для соблюдения плавного словотечения; и хотя советовал пользоваться чтением церковных книг, но сам начал писать чистым русским языком, понятным каждому состоянию, и заслужил славу первого преобразователя отечественного слова.

    Учениками школы его были все того времени писатели и переводчики Санкт-Петербургской Академии наук и Московского университета, равно и прозаические писатели и переводчики. Из числа последних отличались плавностию или исправностию слога Семен Андреевич Порошин 220), Иван Логинович Кутузов 221), Иван Перфильевич Елагин, Денис Иванович Фон или Фанвизин, и, гораздо после их, Александр Семенович Шишков 222), нынешний президент Российской Академии и министр просвещения.

    Тома 223); другой, хотя и с большим вкусом, полагал, будто в высоком слоге надлежит мешать русские слова с славянскими и для благозвучия наблюдать некоторый размер, называемый у французов кадансированною прозою; по этой методе переложил он "Иосифа", прозаическую поэму г. Битобе 224), и то же самое "Похвальное слово Марку Аврелию" 225). Последователи их захотели перещеголять своих учителей и уже начали еще более употреблять славянские речения и обороты. Мы находим в их сочинениях: тако мне глаголющу, возставшу солнцу и пр. тому подобное. Усерднейшие из них славянофилы были М. Попов 226), поэт, прозаический автор и переводчик с французского языка тассовой поэмы "Освобожденный Иерусалим", сенатор И. С. Захаров 227), особенно же г. Якимов 228), Пахомов и священник Сидоровский 229), о трудах коих уже сказано выше.

    В таком состоянии находилась наша словесность, когда Карамзин, еще в цвете лет, возвратясь из Парижа и Лондона, выступил на авторское поприще. Обдуманная система уже предшествовала его начину: вникая в свойство языка и в тогдашний механизм нашего слога, он находил в последнем какую-то пестроту, неопределительность и вялость или запутанность, происходящие от раболепного подражания синтаксису не только Славянского, но и других древних и новых европейских языков, и по зрелом размышлении пошел своей дорогой и начал писать языком, подходящим к разговорному образованного общества семидесятых годов, когда еще родители с детьми, русский с русским не стыдились говорить на природном своем языке, в составлении частей периода употреблять возможную сжатость я -при том воздерживаться от частых союзов и местоимений который и которых, а вдобавок еще и коих, наконец, наблюдать естественный порядок в словорасположении.

    Объясним это примером. Елагин, помнится мне, третью книгу "Российской истории" начинает так: "Неизмеримой вечности в пучину отшедший князя Владимира дух..." Держась естественного порядка в словорасположении, следовало бы поставить: "Дух князя Владимира, отшедший в пучину вечности неизмеримой", хотя и таким образом изложенная часть периода была бы надута и не терпима образованным вкусом.

    С того времени так называемый высокий, полуславянский слог и растянутый, вялый среднего рода, стали мало-помалу выходить из употребления. Ныне первый раздается только с кафедры, а последнего придерживаются немногие словесники, которым, по укоренившейся привычке или по старости лет, уже трудно писать иначе. Молодые же профессора в изящных письменах, студенты Московского университета и лучшие писатели приняли в образец себе, с большим или меньшим успехом, слог нашего историографа. Потомство, конечно, признает его вторым преобразователем нашего слога, и от него будут считать второй период нашей словесности.

    Некоторые обвиняли Карамзина в галлицизмах: напротив того, никто более его не остерегался от них. Я имел терпение нарочно сличать перевод его статьи из "Натуральной истории" графа Бюффона, напечатанный в "Пантеоне иностранной словесности" под заглавием "Первый взгляд человека на природу", с двумя переводами той же статьи в "Духе" Бюффона и его же "Естественной истории", изданной от Академии наук. В переводе Карамзина не нашел ни одного галлицизма, а в последних двух читатель встретится с ним едва ли не на каждой странице.

    историю. Он подал им в руки сам на себя орудие; но они не умели владеть им, и бессильная зависть оставила только следы желчи, не более!

    Чувствую, что дружба и праведное негодование отклонили меня от моего предмета; но я пишу в то самое время, когда Карамзин выдал девять (ныне одиннадцать) томов "Истории государства Российского" 231), с поспешностию переведенных на языки французский, италиянский и немецкий, заслуживших от европейских журналистов лестные отзывы.

    Одни говорили, что Карамзин заслужил быть наряду с знаменитейшими историками нашего времени; другие, что история его исполнена глубокомыслием, философией, что повсюду сверкают в ней сильные черты красноречия. Одним нравилось в авторе благородное негодование на жестокость деспота (X), другим его добродушие, народливость (XI), придающая какую-то прелесть его творению. Я пишу в то время, когда, вопреки вышесказанному, не чужой, а наш согражданин, земляк и некогда почитатель Карамзина, при самом появлении первых четырех томов "Истории" написал в разные времена и в разных формах несколько строчек на счет одного только вступления в историю, напал, как на ученика, без соблюдения приличного уважения к званию и авторским заслугам историографа, но, не простирая далее своих подвигов, опустил утомленную свою руку; когда пример его отважил Арцибашева, доселе известного по переводу Шлецерова введения в российскую историю, изданного им под названием "Приступа к русской истории", уже не иронически, но грубыми укоризнами, отплатить Карамзину, своему также соотечественнику, за многолетние труды его, за то, что он возбудил внимание к нашей словесности в ученом свете; когда прочие наши журналисты, кроме одного, ни слова за него не говорили, даже боялись принимать в свои журналы писанное в его защиту; когда, кроме Владимира Измайлова, князя Вяземского, Александра Пушкина и Иванчина-Писарева (Николая) 232) никто из наших литераторов, даже и между приверженных издавна к историографу, не восстал против его хулителей!! Заключу, наконец, тем, что выходки первого так называемого критика "Истории" Карамзина под именем Киевского корреспондента и Лужницкого старца 232) напечатаны были в журнале "Вестник Европы", издаваемом Каченовским 233), профессором императорского Московского университета, а другого в "Казанском вестнике", состоявшем под покровительством Казанского университета.

    Какая заметная черта для будущей истории отечественной словесности нашего времени!

    С переходом "Вестника Европы" в другие руки, я писал уже редко и мало. Карамзин перестал на меня действовать: предавшись весь истории, он уже не принимал участия в поэзии; даже охолодел к тогдашней нашей литературе.

    в разные времена: Петр Иванович Макаров в журнале своем "Меркурий" 1803 года; Александр Федорович Воейков в с<анкт>-п<етербургском> журнале "Цветник" 1810 года; Владимир Васильевич Измайлов в "Музеуме" 1815 года и, наконец, князь Петр Андреевич Вяземский в моей биографии, помещенной в последнем собрании моих стихотворений, изданных с моего согласия Обществом любителей словесности, известного более под именем Соревнователей 235), под титулом: "Стихотворения И. И. Дмитриева"; издание шестое, исправленное и уменьшенное самим автором. 2 части 1823 года, СПб., в тип<ографии> Н. И. Греча.

    Я благодарен всем моим рецензентам: продолжатель "Вестника Европы" (XII) взял на себя обязанность говорить только о моих недостатках, погрешностях против чистоты слога, грамматики и вкуса; врачевал меня не только от авторского самолюбия, но даже и от спеси, по его мнению сенаторской. Надобно пояснить, что я незадолго пред тем вступил в гражданскую службу и удостоился получить звание сенатора. Прочие же господа рецензенты снисходительным своим отзывом поощряли меня к дальнейшим подвигам; но они уже дошли до своего предела; авторская моя жизнь кончилась.

    Раздел сайта: